Здесь можно найти образцы любых учебных материалов, т.е. получить помощь в написании уникальных курсовых работ, дипломов, лабораторных работ, контрольных работ и рефератов. Так же вы мажете самостоятельно повысить уникальность своей работы для прохождения проверки на плагиат всего за несколько минут.

ЛИЧНЫЙ КАБИНЕТ 

 

Здравствуйте гость!

 

Логин:

Пароль:

 

Запомнить

 

 

Забыли пароль? Регистрация

Повышение уникальности

Предлагаем нашим посетителям воспользоваться бесплатным программным обеспечением «StudentHelp», которое позволит вам всего за несколько минут, выполнить повышение уникальности любого файла в формате MS Word. После такого повышения уникальности, ваша работа легко пройдете проверку в системах антиплагиат вуз, antiplagiat.ru, etxt.ru или advego.ru. Программа «StudentHelp» работает по уникальной технологии и при повышении уникальности не вставляет в текст скрытых символов, и даже если препод скопирует текст в блокнот – не увидит ни каких отличий от текста в Word файле.

Результат поиска


Наименование:


реферат «Смутное время» в русской истории и литературе

Информация:

Тип работы: реферат. Добавлен: 14.08.2012. Сдан: 2011. Страниц: 13. Уникальность по antiplagiat.ru: < 30%

Описание (план):


  Министерство образования и науки Российской Федерации
Федеральное агентство по образованию
ГОУ ВПО  «Магнитогорский государственный  университет» 
 

Филологический  факультет 
 
 
 
 
 

Реферат :
««Смутное время» в русской истории и  литературе» 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Выполнила:                                                                                              студент 11 гр. ОЗО филфак
                                                      Китча Ю.С.
Проверила:         Кузнецова Е.В. 
 

Магнитогорск 2011 

Содержание 
 
 

    Литература  «переходного века»……………………………………………………………3 

     Раздел 1. Литература первой половины XVII столетия  

    Общая характеристика …………………………………………………………………..3
 
    Агитационная  письменность Смутного времени. «Открытие  характера» …………..6
 
    Открытие  «частного человека» …………………………………………………………12
       Раздел 2. Литература второй половины XVII столетия  

    Общая характеристика …………………………………………………………………..15
 
    Первый  опыт романа……………………………………………………………………..19
 
  3. Переводная и оригинальная новелла……………………………………………………..22 

  4. Повесть о Горе-Злосчастии……………………………………………………………….23 

   Список  использованных источников………………………………………………………28 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Литература  «переходного века»

     XVII век — век перехода к литературе  нового времени. Это век развития  индивидуального начала во всем: в самом писателе и в его творчестве; век развития индивидуальных вкусов и стилей, писательского профессионализма и чувства авторской собственности, индивидуального, личностного протеста, связанного с трагическими поворотами в биографии писателя, и индивидуального начала в действующих лицах литературных произведений. Личностное начало способствует появлению силлабической поэзии и регулярного театра.
     Близко  к этому «переходному веку» примыкает  и эпоха петровских преобразований — эпоха, продолжившая и в известной мере завершившая переход к литературе нового типа — типа нового времени.
     На  протяжении XVI и XVII, а отчасти XVIII вв. в России постоянно дают себя знать отдельные возрожденческие явления: развитие индивидуального начала в творчестве, постепенное освобождение личности из-под власти средневековой корпоративности, — но единой эпохи Возрождения в России не было. Было «замедленное Возрождение», ибо без возрожденческих явлений не может совершиться переход от средневековья к новому времени. Благодаря замедленности и заторможенности Возрождения все возрожденческие явления приобретали на Руси особенную актуальность. Личность человека стала центром литературного процесса.

Раздел 1. Литература первой половины XVII столетия

    Общая характеристика
   XVII век недаром вошел в историю как «бунташный» век. Он начался Смутой — первой в России гражданской войной. Он окончился стрелецким восстанием: в июне 1698 г., когда Петр I был в заграничном путешествии, четыре стрелецких полка, несших пограничную службу, двинулись из Торопецкого уезда на Москву. Стрельцы хотели поднять московский посад, побить бояр, разорить Немецкую слободу и вручить власть царевне Софье или какому-нибудь другому «доброму» государю. Под стенами Новоиерусалимского монастыря на Истре регулярное войско генерала Гордона наголову разгромило восставших. Между Смутой начала века и 1698 г. было несколько крупных народных волнений и десятки малых мятежей: таковы «замятни» 1648–1650 гг. в Москве, Новгороде и Пскове, когда «всколыбалася чернь на бояр», таков «медный бунт» 1662 г., крестьянская война под предводительством Степана Разина, возмущение Соловецкого монастыря в 1668–1676 гг., такова знаменитая «Хованщина» 1682 г., когда стрельцы, переименовавшие себя в «надворную пехоту», целое лето правили Москвой.
   Смута воочию показала, что «тишина и покой» (эта древнерусская формула означала устойчивое, благоустроенное государство) канули в вечность. Русь переживала тяжелейший кризис — династический, государственный, социальный. Пал незыблемый дотоле авторитет царской власти. Еще недавно Иван Грозный, убежденный в том, что он государь по «божьему изволению», высокомерно пенял выборному польскому королю Стефану Баторию, что тот достиг трона «многомятежным человеческим хотением». Теперь, после смерти последнего царя из дома Калиты Федора Ивановича, не оставившего потомства, сама Россия пережила «многомятежную» эпоху. Борису Годунову кое-как удавалось поддерживать общественное равновесие: все сословия привыкли еще при жизни Федора к твердой руке царского шурина. Но три подряд неурожайных года ввергли страну в хаос и поколебали самодержавную власть «рабоцаря» Бориса. При нем появился первый самозванец.
   Показательно, что в отличие от Западной Европы русские источники до начала XVII в. не знают ни одного самозванца, хотя в историческом бытии ситуации, «предрасполагавшие» к самозванству, возникали многократно. Таковы и феодальная война XV в., когда боролись две линии потомков Димитрия Донского, и схватка за престол между внуком и сыном Ивана III еще при жизни последнего, и в особенности конец царствования Ивана Грозного, когда от руки Отца погиб царевич Иван Иванович. Между тем самозванец ни в одной из этих ситуаций не появился. Зато после Лжедмитрия I (единственного, кому удалось надеть Мономахову шапку) самозванцы плодились во множестве. Только в Смуте их участвовало до полутора десятков: «второлживый» Тушинский Вор, «царевичи» Петр, Иван-Август, Клементий, Савелий, Василий, Ерофей, Гаврила, Мартын, Лаврентий и другие, выдававшие себя за сыновей и внуков Ивана Грозного.
   Значит, русское самозванство — не только психологический феномен. Оно возникло тогда, когда было нарушено относительное единство средневековой идеологии, когда низы пришли к мысли о соперничестве с властью, хотя бы в той же монархической оболочке. Самозванство — это народная оболочка бунта. Почти всякий бунт имел своего самозванца. На знамени Болотникова было начертано имя «истинного царя Димитрия Ивановича». Когда разинцы двигались по Волге в центральные уезды России, то среди их челнов плыли две барки, одна черная, другая красная. Цвет имел символическое значение: Разин распускал слухи, будто заодно с ним опальный патриарх Никон (на черной, монашеской барке) и гонимый царевич Алексей Алексеевич, к тому времени уже покойный (красный цвет, пурпур и багрец — знак царской власти). При Петре I волновали народ Лжеалексеи Петровичи.
   Из  розыскных дел времен царей Михаила  Федоровича и Алексея Михайловича  видно, что правительство панически  боялось самозванцев и что  самозванство превратилось чуть ли не в бытовое явление: поползновения  к нему проявляли люди из разных общественных групп, дети боярские и поповичи, казаки и холопы, подьячие и посадские мужики. Это говорит о том, что все сословия активно участвовали в борьбе за власть. Всесословная активность охватила и русскую культуру XVII в., преобразила литературный быт, выдвинула новые писательские типы и новые художественные идеи.
   Со  Смутного времени литература также  приобретает «бунташный» характер. Если раньше литературный труд был  привилегией духовенства и прежде всего ученого монашества, то теперь им занимаются миряне разных чинов и состояний. В политической и социальной борьбе резко возрастает роль слова, устного и писаного. Лжедмитрий I добился победы не столько оружием, сколько публицистикой, пропагандой, «подметными письмами». Воззвания, «грамотки» и «отписки» буквально заполонили страну. Их рассылали Иван Болотников и Василий Шуйский, Тушинский Вор и «семибоярщина», патриарх Гермоген и Сигизмунд III. Когда началась освободительная война с интервентами, главным очагом агитационной письменности стал Троице-Сергиев монастырь. Он, как и Нижний Новгород, Ярославль, Тотьма, другие города, выступал в роли «коллективного автора»: «господа братья Московского государства» звали друг друга «быть в одной мысли», «со всею землею стояти вместе заодин», освободить и возродить растерзанную и поверженную родину.
   Хотя  «подметные письма», «грамотки» и «отписки»  — это публицистика, хотя их авторы не ставили перед собой художественных задач, тем не менее агитационная письменность Смуты оказала структурное влияние на всю последующую литературу. Эта письменность должна была не только информировать, но и убеждать. Поэтому в ней широко и разнообразно представлены риторические приемы, использованы жанры «плачей» — фольклорных и литературных, этикетные формулы, выработанные древнерусским словесным искусством для изображения битв и народных бедствий. Экспрессия — вот черта, которая отличает эти грамоты от произведений канцелярского делопроизводства прежних времен. Агитационная письменность эпохи Смуты — разумеется, не беллетристика, но и не документ; это скорее красноречие. Так «словесная война» начала XVII в. подготовила одно из примечательных явлений в перестройке средневековой жанровой системы — художественное переосмысление деловой письменности. Оно сказалось и в цикле азовских повестей (см. далее), и в струе литературных мистификаций, не иссякавшей весь XVII в. (подложные грамоты Ивана Грозного и казаков турецкому султану и т. п.).
   Чрезвычайно важно, что «словесная война» была свободна от внелитературных запретов, от правительственного и церковного контроля. Если какой-нибудь москвич, подданный Василия Шуйского, хотел направить свое перо против этого боярского царя, достаточно было «отъехать» в близлежащее Тушино — новоявленную и соперничавшую с Москвой столицу. Да и самое Москву Шуйский практически не контролировал. Русский литератор по крайней мере восемь лет, от смерти Бориса Годунова до избрания Михаила Федоровича (а на деле до Деулинского перемирия и возвращения Филарета Романова), пользовался «свободой слова» и правом идеологического выбора. В оценке персонажей он не зависел от их положения на лестнице социальной, церковной, государственной иерархии, даже если они занимали верхние ее ступени. Это привело к художественной рефлексии о человеке. Это способствовало «открытию характера» в искусстве.
   В итоге социальная база литературы чрезвычайно  расширилась. Количество литературной продукции обнаружило тенденцию к стремительному росту. Об изменении функций литературы в общественном сознании, в частности функций престижных, свидетельствует хотя бы то, что в XVII в. и русский царь становится «человеком пера». Весь XVI в., вплоть до Лжедмитрия I, на Руси существовал запрет (до сей поры не объясненный) на «писательство» для венценосца. Самодержцы XVI в. не оставили автографов, даже такой плодовитый и блестящий автор, как Иван Грозный, который, по-видимому, диктовал свои сочинения. С первого самозванца положение кардинально меняется. Если Михаил Федорович еще не литератор, а только меценат (он покровительствует поэтам «приказной школы»), то его сын Алексей пишет прозу (не только эпистолярную, но и «Урядник сокольничья пути»), а внук Федор — даже силлабические стихи. Эта новация зависела не только от внутренних процессов развития русской литературы. Здесь сказалась также позднеренессансная идея, согласно которой «шарнир времени» способен повернуть деятель, сочетающий качества полководца и политика с литературной одаренностью, homo scriptor. Первые Романовы подражали европейским «потентатам», поскольку Россия XVII в. ступила на путь европеизации.
   Культура  Древней Руси не была изолированной  культурой. Русь принадлежала к византийско-славянскому православному кругу (с добавлением Молдавии и Валахии, которые пользовались кириллицей и славянским языком). Только в XVI в., после завоевания Константинополя и Балкан османами, Русь оказалась в культурном одиночестве. С конца столетия, со времен Бориса Годунова, началось своего рода русское «возвращение в Европу», переориентация на Украину, Белоруссию, Польшу. После Брестской унии 1596 г. украинская и белорусская православная интеллигенция искала помощи и поддержки в Москве. С 1605 г. на Печатном дворе работал Онисим Радишевский, в самые бурные времена московской «замятни» Федор Касьянов Гозвинский, толмач «греческих и польских слов», перевел с греческого басни Эзопа вместе с легендарной биографией баснописца. Гозвинский писал и вирши, участвуя таким образом в становлении нового для русской литературы рода — книжной рифмованной поэзии.
   Смута ускорила процесс европеизации (среди  поляков были не только авантюристы, но и образованные интеллигенты). Когда в 1619 г. патриарх Филарет, вернувшийся из польского плена, стал у кормила государственной идеологии, он обнаружил, что польские, особенно же украинские и белорусские веяния прочно укоренились в московской культуре. Филарет противопоставил им откровенную реакцию. Он запретил ввозить, хранить и читать европейские книги, в том числе и прежде всего — издания единоверных украинских и белорусских типографов. В 1627 г. запрет был наложен на «Катехизис» украинца Лаврентия Зизания, а «Учительное евангелие» другого украинца, Кирилла Транквиллиона, особым посланием было предписано «собрати и на пожарех сжечь». Однако эти меры не дали и не могли дать должного эффекта. Филарет, кстати говоря, недурной латинист и полонист, сам был несвободен от польских влияний (недаром в первый раз он стал «патриархом» в Тушине, у Лжедмитрия II, о чем при царе Михаиле, конечно, помалкивали). Даже в своей реакционной программе Филарет ориентировался на польскую контрреформацию. В самой идее государственной регламентации чтения ощущается воздействие польского индекса запрещенных книг епископа Мартина Шишковского (1617 г.). От контрреформации Филарет перенял не только охранительную программу, но и уважение к гуманитарному знанию, коль скоро оно не противостоит официальной доктрине. Поэтому патриарх покровительствовал Дионисию Зобниновскому и Ивану Наседке, которые накануне его возвращения подверглись нападкам церковных традиционалистов. Поэтому Филарет, как и его сын, был меценатом для стихотворцев «приказной школы», хотя украино-белорусские и польские истоки московского стихотворства были для него очевидны.
   Если  отношение властей к русско-европейским  контактам было непоследовательным и противоречивым, то и тогдашняя  русская «интеллигенция» (включая книжное духовенство и образованных мирян) не была в этом смысле единой. В русских умах вырисовывались три пригодных для России пути. Первый — путь Москвы как «третьего Рима», идеологической наследницы Византии, центра вселенского православия, который сможет возродить утраченную византийско-славянскую общность и противостоять крепнущему после Тридентского собора Риму. Высшее выражение эта идея получила в деятельности патриарха Никона. Второй путь предусматривал восстановление и обновление «святой Руси», отказ от вселенских претензий, настаивал на самодостаточности старинной традиции. Эту линию выражали «ревнители благочестия» — Иван Неронов, Стефан Вонифатьев, протопоп Аввакум. Наконец, третий путь — сближение с Западной Европой и усвоение европейской культуры — предлагали западники. Им и суждено было победить.
   Открытое  столкновение исповедовавших эти непримиримые идеи группировок, в том числе  и в литературной сфере, произошло  в середине и во второй половине XVII в. Первая половина столетия — это эпоха начал, эпоха вызревания новых тенденций, эпоха медленной, но неуклонной, необратимой перестройки средневековой литературной системы.
    Агитационная  письменность Смутного времени. «Открытие  характера»
   После того как Русь преодолела Смуту, настала  пора размышлять о ее причинах. Едва ли не главной из них, по единодушному мнению московских историографов, было «всего мира безумное молчание», или «бессловесное молчание», т. е. отсутствие оппозиции при Иване Грозном и потом при Борисе Годунове, боязнь обличить их неправедное самовластие. Но вот умер Борис, погиб от руки убийц Федор Годунов, воцарился и пал Лжедмитрий, и эпоха молчания сменилась эпохой русского «многоглаголания». Сбылось то, о чем словами Исократа предупреждала русских людей «Пчела»: «Да не надеется никто же, улучив власти, яко утаяться прегрешенья его до конъца. Аще при своем животе уиде жестъка слова, но последи приде на нь истинъна, с дерзновением проповедаема, а преже молчима».
   Как водится, первые «жесткие слова» были сказаны о поверженных государях. Буквально через несколько дней после бесславного конца Лжедмитрия и захвата трона князем Василием Шуйским появилась «Повесть, како отомсти всевидящее око Христос Борису Годунову пролитие неповинные крови новаго своего страстотерпца благовернаго царевича Дмитрея Углечскаго» (конец мая — начало июня 1606 г.). Ее сочинил некий книжник из братии Троице-Сергиева монастыря. В повести три главных героя: Борис Годунов, «обуреваемый дыханием славобесия», лукавый и пронырливый, жестокий тиран, который обвиняется в убийстве не только царевича Димитрия, но и царя Федора; Гришка Отрепьев, богоотступник, враг православия и «угодник сатаны» (когда взбунтовавшаяся толпа выволокла нагое тело Самозванца за пределы московских стен, пишет автор, то «мнози человецы слышаху в полунощное время, даже до куроглашения, над окоянным его трупом великий клич бысть и плищ, и бубны, и свирели, и прочая бесовская игралища: радует бо ся сатана о пришествии его, угодника своего»); наконец, Василий Шуйский.
   Первые  два — абсолютные, «классические» злодеи. На сцене истории Гришке Отрепьеву была суждена роль «божьей метлы»: господь напустил его на Бориса Годунова, дабы «отмстити пролитие неповинные крови новых своих страстотерпцов», Димитрия и Федора Ивановичей. Зато Василий Шуйский прославлен и как отрасль знаменитого рода, который «изначала от прародителей своих… держяще в сердцах своих к богу велию веру и к человеком нелицемерную правду», и как страдалец при Борисе и обличитель Самозванца. Оттого русские люди «излюбили себе на царство… мужа праведна и благочестива, прежних великих, благородных царей корени…, великого болярина, князя Василья Ивановича Шуйскаго, еже первие пострада за православную христьянскую веру».
   Как видим, оценка персонажей здесь вполне абсолютна. Автор создает резкий контраст, антитеза — его основной прием. Он избегает переходов и полутонов, преувеличивая злодеяния отрицательных героев и умалчивая о грехах и сомнительных поступках героя положительного (кстати говоря, по личным своим качествам Василий Шуйский, коварный и беспринципный политикан, был бесконечно далек от древнерусского идеала). Абсолютные оценки зависят не только от средневековой традиции. Повесть троице-сергиевского книжника — типичный образец агитационной публицистики, которая всегда сопутствует смене «власть предержащих». Типично, в частности, выдвижение на первый план трех венценосных персонажей, ибо сопровождающая дворцовые перевороты агитация конструируется по извечному шаблону: справедливый, «добрый» царь, достигший власти (он изображается справедливым именно потому, что держит в данный момент бразды правления), разоблачает и отрицает того, кого ниспроверг, одновременно возрождая и восхваляя «добродетели» его предшественника. Если в «Повести, како отомсти…» отношения внутри триады героев иные (Василий Шуйский разом отрицает и Лжедмитрия, и Бориса Годунова), то причина этого ясна: пребывание на троне Гришки Отрепьева расценивалось современниками как неслыханное нарушение правильного хода истории. Василий Шуйский, с точки зрения автора повести, призван был возродить «тишину и покой» времен царя Федора Ивановича, и не случайно действие начинается с того момента, когда Федор «сяде на престоле отца своего».
   Троице-сергиевский  книжник сознавал, что он не историк, а публицист, что его произведение — непосредственный отклик на события, в котором все подчинено конкретной агитационной задаче. «Повесть, како отомсти всевидящее око Христос» по фабуле и стилю тесно связана с «окружными» грамотами Василия Шуйского конца мая — начала июня 1606 г. Сам автор повести дает понять, что его жанровый прототип — подметные письма Самозванца: Гришка Отрепьев «умысли лукавствы своими, начат во царствующий град Москву… и по окресным градом… гонцов с грамотами посылати. А в грамотах пишет, именуя себя прироженнаго московского царевича… и повелевая себя известити и изъяснити всем людем, живущим во градех и в селех… Людие же ту рустии прияша размышление в сердцех своих…, мневше то правду быти… И с радости ожидаху его, и никто же ста братися противу его… А за щитом богомерский он не взя ни единыя веси, не точию чтоб малаго некоего града».
   Автор полагал, что с воцарением Василия  Шуйского словесной войне пришел конец, что публицистика опять войдет в отведенное ей официальное и  официозное русло. Но так не случилось.
   Страна  стояла в преддверии гражданской войны, в преддверии иноземного нашествия. В течение ближайших лет агитационной письменности суждено было главенствовать в русской литературе. Выражавшая интересы различных слоев общества, различных группировок и лиц, эта письменность в то же время имела некоторые общие, устойчивые структурные особенности.
   Во-первых, все это «малые» жанры, так  как пространные памятники для  целей агитации непригодны. Во-вторых, агитационные тексты рассчитаны не столько на чтение, сколько на прослушивание: они читались вслух и всенародно, в церквах и на папертях, на городских улицах и площадях. Это, конечно, не изящная литература, но это и не документ (хотя канцелярские схемы чрезвычайно распространены в публицистике Смутного времени). Это ораторская проза, красноречие, со всеми присущими элоквенции особенностями: ритмизацией, эмбриональной рифмой, апелляцией к чувствам слушателя. Недаром Смута дала новую жизнь такому традиционному церковному жанру, как «видение».
   О канонической схеме «видений», занявших в жанровом репертуаре одно из первых мест, можно судить по составленной осенью 1606 г., когда войска Ивана Болотникова приступили к Москве, «Повести о видении некоему мужу духовну». Некий «муж духовен», благочестивый житель стольного града, «в тонком сне» увидел, как в Успенском соборе богородица и святые угодники молили Христа пощадить народ православный, закосневший в грехе. Слезы матери смягчили господа, и он сказал «тихим гласом»: «Тебе ради, мати моя, пощажу их, аще покаются. Аще ли же не покаются, то не имам милости сотворити над ними». Вслед за этим некто из сонма святых повелел «мужу духовну»: «Иди и поведай…, яже видел еси и слышал!». Тот рассказал о видении протопопу Благовещенского собора Терентию, который и написал эту маленькую повесть, «да отдал патриарху, да и царю сказывал». 16 октября 1606 г. по царскому повелению «Повесть о видении некоему мужу духовну» читали «вслух во весь народ, а миру собрание велико было» (дело происходило в том же Успенском соборе). Тогда же был объявлен всенародный недельный пост, «и молебны пели по всем храмом…, чтобы господь бог отвратил от нас праведный свой гнев и укротил бы межусобную брань и устроил бы мирне и безмятежне все грады и страны Московсково государьства».
   «Видение» — это разновидность религиозной  легенды в широком смысле слова, а религиозная легенда, как правило, имеет три сюжетных узла: прегрешение — покаяние и молитва — спасение. В видениях Смутного времени первый элемент не описывается, он подразумевается, ибо за что, как не за грехи, бог покарал Россию. Третий сюжетный узел также не разрабатывается, речь идет лишь о надежде на спасение, обещании спасения. Зато молитва и покаяние заполняют все художественное пространство. Возникает сюжетный стереотип, который положен в основу и «Повести» протопопа Терентия, и видений в Нижнем Новгороде и Владимире, Великом Устюге и других местах. Варьируются лишь топографические реалии, бытовые детали и состав персонажей. Визионеру являются Христос или богородица, Прокопий и Иоанн Устюжские, некая «пречудная жена» в светлых ризах, с иконою в руках (владимирское видение). Варьируется и условие чаемого спасения, которое может иметь и общий характер («чтоб постилися и молилися со слезами»), и более конкретный: в нижегородском видении бог, предписав трехдневный пост, повелел также построить храм, добавив: «Да на престоле поставят свещу невозженную и бумагу неписану». Если эти условия будут выполнены не за страх, а за совесть, то «свеща возжена будет от огня небесного, и колокола сами воззвонят, а на бумаге будет написано имя, кому владети Российским государством».
   «Видение» — это жанр угнетенных и униженных. Авторская и читательская среда  этого жанра — не те, кто рвался к власти, а те, кто страдал от насилий, войны и голода, кто действительно жаждал «тишины и покоя». Не случайно видения по своей ментальности сближаются с так называемыми «стихами покаянными»: 

Ныне  уже видим, братие,
землю нашу разоряему,
и веру нашу потребляему,
и обители  оскверняемии,
и церкви божии пожигаеми,
честныя иконы поругаеми.
Мы же ныне Христу возопием:
«Господи, не предаждь нас
поганым в разорение
и веры нашия в потребление.
Изми  нас из руки поганых,
человеколюбче господи,
и помилуй  нас». 

     Наряду  с этой закономерной вспышкой национального  и православного пессимизма в публицистике Смутного времени звучали и другие мотивы — освободительные. Шла агитация не только за то, «чтоб постилися и молилися со слезами», но и за единение Русской земли. Патриотическую агитацию вели патриарх Гермоген и города, вожди ополчения и Троице-Сергиев монастырь, ставший главным ее очагом. Эта агитация породила множество текстов, построенных на художественном переосмыслении деловых жанров. Типичный и выдающийся по художественному качеству образец освободительной публицистики — «Новая повесть о преславном Росийском царстве», возникшая на рубеже 1610–1611 гг.
     Анонимный автор называет свое сочинение «письмом» (это синоним к канцеляризмам «грамотка», «отписка»): «А сему бы есте писму верили без всякого сумнения… И кто сие писмо возмет и прочтет, и он бы ево не таил, давал бы, разсмотряючи и ведаючи, своей братие, православным християном, прочитати…, а не тем, которыя… отвратилися от християнства и во враги нам претворилися… — тем бы есте отнюдь не сказывали и не давали прочитати». Но это не столько «письмо», сколько «слово», речь («сему слову болше верьте, христолюбцы»), которую надлежит читать вслух на сходках «своей братии».
Стремясь  завоевать и увлечь слушателя, автор  «Новой повести» ритмизует свою прозу, используя различные формы грамматико-синтаксического  параллелизма: «То ли вам не весть, то ли вам не повеление, то ли вам не наказание, то ли вам не писание?»; «О столп крепкий и непоколебимый! О по бозе и по пречистей его матери крепкая стена и забрала! О твердый адамант! О поборник непобедимы! О непреклонный в вере стоятель!» и т. п. Но регулярная и однотипная ритмизация ведет к монотонии и утомляет слушателя. Чтобы избежать этого, автор придает тексту качество ритмической неоднородности. Ритмизованные фрагменты перебиваются неритмизованными, часто меняется и самый ритм.
     Тем самым сочинитель «Новой повести», как искусный оратор, снова и снова оживляет внимание слушателя, держит его в постоянном напряжении. Но не только в этом состоит цель ритмических перебивов. Они выполняют и содержательную функцию, способствуя контрастному изложению темы. Симпатии и антипатии автора выражены вполне отчетливо. Персонажи «Новой повести» — либо патриоты, либо злодеи. Венцом восторженных эпитетов и уподоблений окружено имя патриарха Гермогена. Это неколебимый столп, поддерживающий своды «великой палаты» — Русской земли. Главный враг Руси — король Сигизмунд III, «злой и сильный безбожник», который насилием добивается прекрасной невесты — Москвы. Окаянному жениху помогают изменники, «седмочисленные бояре». «Сродники» и доброхоты невесты — героические защитники Смоленска, не поддающиеся полякам, и «вящщие люди» из посольства к Сигизмунду III — Филарет Романов и князь В. В. Голицын, которые предстательствуют за всю Россию.
     Тематические  и идейные акценты подчеркиваются с помощью различных средств  ритмизации. Когда речь заходит о Гермогене, автор часто прибегает к синтаксической рифме: «Вестно и дерзостно достоит рещи, аще бы таких великих и крепких и непоколебимых столпов было у нас не мало, никако же бы в нынешнее злое время от таких душепагубных волков, от видимых врагов, от чюжих и от своих, святая и непорочная вера наша не пала, наипаче бы просияла, и великое бы наше море без поколебания и без волнения стояло». В сознании древнерусского человека такая орнаментальная проза, «плетение (или извитие) словес» имело определенный смысловой ореол. Как выразился один русский теоретик-традиционалист XVII в., это была риза, которую «плетут… к хвале носящих и к веселию зрящих».
     Но  рифма могла служить и целям  осмеяния противника. Чтобы развенчать одного из «седмочисленных бояр», казначея Федора Андронова, автор подбирает к его «реклу» ерническое созвучие: «И по словущему реклу его такоже не достоит его по имяни святого назвати (имеется в виду святой Андрон, — А. П.), но по нужнаго прохода людцкаго, — Афедронов». Это уже не авторитетное для «душеполезной» литературы «словоплетение», а скоморошье балагурство, прием, заимствованный из раешника (см. об этом далее, в разделе «Первые опыты книжного стихотворства»).
     Эпоха агитационной публицистики, имевшей  конкретные задачи и рассчитанной на немедленный эффект, миновала вместе с эпохой Смуты. Пришло время размышлять о ее причинах, дать ее историческое объяснение. Этим занялись писатели, творившие уже после воцарения новой династии. В их произведениях и состоялось то художественное открытие, которое Д. С. Лихачев определил как «открытие характера». Суть дела, согласно Д. С. Лихачеву, заключается в следующем.
     В средневековом историческом повествовании  человек «абсолютизируется» — он либо абсолютно добр, либо абсолютно  зол. Переходы из одного состояния в другое возможны (в том случае, например, когда язычник становится христианином), но это не постепенный, сопровождаемый колебаниями и рефлексией процесс, а резкая, мгновенная метаморфоза. Авторы XVII в. уже не считают злое или доброе начала в характере человека чем-то изначальным, вечным, раз навсегда данным. Изменчивость характера, как и его контрастность, сложность, противоречивость теперь не смущают писателя: напротив, он доискивается причин такой изменчивости, указывая, наряду с общим постулатом о «свободной воле», на человеческое тщеславие, властолюбие, влияние других людей и проч.
     Строго  говоря, русское средневековье умело  описывать это и до XVII в. Если обратиться к памятникам XI–XVI вв., то «ряд поучений и извлеченных из них афоризмов со всей четкостью и определенностью говорят о том, что „по естеству“, т. е. от природы, человек не бывает ни только добр, ни только зол: он становится таким „по обычаю“, в результате складывающихся привычек. Выработанные навыки оказываются прочнее врожденных черт характера — „обычай предложився крепльши есть естьства“ (Пчела)… В каждом человеке есть и доброе, и злое. „Къто же е без греха, разве един бог“ — это изречение выписал уже составитель Изборника 1076 г., и дожило оно до записи Даля в виде пословицы: „Един бог без греха“». Но этот «психологизм» присущ только учительным памятникам — таким сборникам афоризмов, как «Пчела» и «Мудрость Менандра», а также ветхозаветным книгам «Притчи Соломона», «Премудрость Соломона», «Премудрость Иисуса сына Сирахова». Корни их «психологизма» уходят в мощную древнюю культуру, как ветхозаветную, так и античную (почти исключительно греческую). Чем объяснить, что этот «психологизм», будучи пересажен на русскую почву, не вышел за пределы учительных сборников? В культуре между некоей идеей, даже сформулированной, и практическим ее воплощением всегда существует дистанция. Как скоро она будет преодолена и будет ли преодолена вообще, — зависит от конкретной культурной ситуации. Многовековый разлад между «психологизмом» учительных сборников и «абсолютным человеком» подавляющего большинства древнерусских литературных жанров был преодолен после Смуты. Размышляя о причинах московской «замятни», один из тогдашних авторов прямо заявлял: «Толикое наказание и гнев воздвижеся, еже немалому удивлению, паче же и слезам достойно. И ни едина книга богословец, ниже жития святых, и ни философския, ни царьственныя книги, ни гранографы, ни историки, ни прочия повестныя книги не произнесоша нам таковаго наказания ни на едину монархию, ниже на царьства и княжения, еже случися над превысочайшею Россиею».
     При переводе в нашу систему значений этот фрагмент означает следующее: после  Смуты выяснилось, что традиционный круг древнерусской книжности уже  не может удовлетворить русского мыслителя. Привыкший относиться к книге почти как к духовному отцу, он внезапно для себя обнаружил, что «ни едина книга» не дает ответа на главный вопрос эпохи: отчего произошла Смута, отчего государство и нация оказались на краю гибели? (Заметим, что в цитированном перечне упомянуты только «повестныя книги» и нет учительных сборников, состоящих не из «повестей», а из изречений). Коль скоро книги не пригождались, значит, приходилось полагаться на собственное разумение, приходилось искать новые литературные пути. Это новаторство характерно для всех более или менее заметных памятников, возникших вскоре после воцарения династии Романовых.
В их ряду на первое место должно поставить  Хронограф редакции 1617 г., так как Хронограф был произведением официальным. Если он допускал художественные новации, то они воспринимались в качестве нормы. Тот раздел Хронографа 1617 г., в котором идет речь о событиях конца XVI — начала XVII в., — единое по замыслу, структуре и исполнению сочинение. Здесь прокламируется постулат, который раньше знали только по сборникам афоризмов: «Не бывает же убо никто от земнородных беспорочен в житии своем»; «Во всех земнородных ум человечь погрешителен есть, и от добраго нрава злыми совратен».
     Самое главное заключается в том, что  этот постулат последовательно воплощается в тексте. Рассказывая о том, как Иван Грозный женился на Анастасии Романовой, автор не жалеет похвал для этого «предоброго сокровища, аки светлого бисера, или анфракса камня драгого». Анастасия Романова «не точию же себе, но и… супруга своего… на всякия добродетели наставляя и приводя». В то время Иван Грозный был, так сказать, еще «абсолютно добр» — следовательно, о нем можно писать в традиционно-этикетной манере: «Имый разум благообычен, и бысть зело благоумен, еще же и во бранех на сопротивныя искусен, велик бе в мужестве, и умеа на рати копием потрясати, воиничен бо бе и ратник непобедим, храбросерд же и хитр конник» (хотя мы знаем, что в воинском ремесле Иван Грозный никогда не блистал). «И тако неколико лет благовременно поживе». После того как «блаженная же и предобрая супруга его не по многих летех ко господу отиде», Иван Грозный подчинился дурным влияниям. Это уже другой человек, и читателю остается лишь сетовать о переменчивости человеческого характера.
     Очевидно, что в изображении Грозного автор Хронографа 1617 г. следовал за Курбским, за его посланиями и «Историей о великом князе московском». Эта ориентация для понимания культурной ситуации второго десятилетия XVII в. крайне важна: официальный памятник опирается на крамольного автора, тем самым приглашая современных писателей к свободному выбору литературных авторитетов и, следовательно, к «самовыражению».
     Личное  начало, индивидуальная авторская позиция  характерны для многих писателей этой эпохи. Писатели эти принадлежали к разным сословиям. Одно из самых популярных в XVII в. и самых обширных сочинений о Смуте, 77-главное «Сказание», вышло из-под пера монаха Авраамия Палицына, келаря Троице-Сергиева монастыря. Дьяк Иван Тимофеев, представитель высшей бюрократии, изобразил историю России от Ивана Грозного до Михаила Федоровича Романова в своем «Временнике», составленном в 1616–1619 гг. О Смуте писали также князья И. А. Хворостинин и С. И. Шаховской. Хворостинин, происходивший из ярославских князей Ухорского удела, из второстепенного рода, «поднялся» при Лжедмитрии I, который пожаловал его кравчим и, по свидетельству современника, «держал этого молокососа в большой чести, чем тот весьма величался и все себе дозволял». «Словеса дней и царей и святителей московских» Хворостинин писал, по-видимому, незадолго до смерти (он умер в 1625 г.). Шаховской, человек прекрасно образованный, оставил большое литературное наследие. Смуте посвящены две его повести: «Повесть известно сказуема на память великомученика благоверного царевича Димитрия» и «Повесть о некоем мнисе, како послася от бога на царя Бориса во отомщение крове праведнаго царевича Димитрия». Недавно установлено, что одно из самых интересных сочинений о Смуте, так называемая «Повесть книги сея», приписывавшаяся князю И. М. Катыреву-Ростовскому, также принадлежит перу Шаховского.
     Из  нашего перечисления видно, что историки Смуты принадлежали к разным социальным группам — один монах, один приказный дьяк, два князя Рюриковича. Это говорит о том, что в первом и втором десятилетиях XVII в. ни одно сословие не монополизирует литературу. Хотя позиции и манеры этих писателей различны, их объединяют принципиально важные моменты. Один из них был назван — это усиление индивидуального начала, тенденция к «самовыражению». Иван Тимофеев — не только историк, но и частный наблюдатель, мемуарист, причем наблюдатель очень внимательный. Он сообщает такие детали событий, о которых молчат другие. Авраамий Палицын постоянно подчеркивает, что сам «делает историю», например в рассказе о том, как ездил в Ипатьевский монастырь за Михаилом Романовым, как затем встречал его у Троицы и т. д. Авраамий Палицын един в двух лицах: он и хронист, исторический писатель, он и исторический герой.
     Хворостинину  важно было обелить себя в глазах современников и потомков. Поэтому в «Словеса дней» он ввел мотивы самооправдания. Эти мотивы звучат в рассказе о патриархе Гермогене, который будто бы особо выделял Хворостинина и однажды, поучая собравшихся, отметил его: «Ты боле всех потрудихся во учении, ты веси, ты знаеши!». Самооправдание чувствуется и в тех пассажах, которые посвящены Лжедмитрию: Хворостинин утверждает, что он обличал суетную гордыню Самозванца, напоминая ему, что бог «стирает всяко превозношения гордых».
     Этих  авторов объединяет и одинаковый подход к изображению человека, «открытие характера». Это можно проиллюстрировать характеристиками Бориса Годунова. Ни один писатель в рассуждениях о Борисе не обходится без противительных союзов. «Аще и разумен бе в царских правлениих, — пишет о нем Авраамий Палицын, — но писания божественнаго не навык и того ради в братолюбствии блазнен бываше». «Аще и не научен сый писаниам и вещем книжным, но природное свойство целоносно имея», — заявляет Хворостинин. У Ивана Тимофеева контрастность психологического портрета приобретает уже значение эстетического принципа: «И яже злоба о Борисе извещана бе, должно есть и благодеяний его к мирови не утаити… Елико убо злотворная его подробну написати потщахомся, сице и добротворивая о нем исповедати не обленимся». Даже Шаховской, рассуждая о убийце житийного героя, обронил приязненные слова о «велемудренном и многоразсудном разуме» Бориса Годунова.
     Писатель  уже не довольствуется средневековым  этикетом, «не ленится» размышлять о человеке, старается отобразить сложность человеческой натуры. Именно по этому пути и предстояло идти литературе «бунташного» века.
    Открытие  «частного человека»
   В литературе первой половины XVII в. наряду с расширением социального круга авторов происходит и расширение социального круга персонажей. В средние века словесность обращает внимание прежде всего на тех, кто совершает «деяния» и «подвиги». Это именно герои, а не персонажи. Даже в агиографии, которая по сути своей должна быть «демократичной» (бог может причислить к лику святых любого человека, независимо от земной «чести и места»), на практике выбор персонажей был ограничен. Еще В. С. Соловьев отметил, что святые Древней Руси как бы избирались из иноков, пастырей и архипастырей, князей-воинов и князей-мучеников. Пусть в этом есть известное упрощение (напомним хотя бы о юродивых), но самый принцип избирательности не подлежит сомнению.
   Ломка средневекового этикета сопровождалась поисками новых литературных героев. Эти поиски совершались прежде всего  в рамках житийного жанра. Иначе  и быть не могло: только здесь писатель находил последовательный и полный рассказ о жизни человека — от рождения и до кончины. В житийных кулисах появились новые актеры, агиография стала превращаться в биографию.
   Как протекал этот процесс, показал на материале  севернорусских житий Л. А. Дмитриев. Подвиги благочестия заменялись необыкновенными, поразившими воображение судьбами, узлом рассказа становится одно из ряда вон выходящее событие. Никодим Кожеозерский на трапезе в гостях случайно «вкусил» отравы, приготовленной для хозяина злодейкой-женой. Варлаам Керетский, убив в исступлении жену, наложил на себя тяжкий искус: в лодке, сам-друг с покойницей, плавал вдоль Кольского берега, «дондеже оно мертвое тело тлению предастся». Артемий Веркольский, двенадцатилетний отрок, был убит молнией в поле, где пахал вместе с отцом. Кирилл Вельский, не стерпев боярского гнева, утопился в реке. Как видим, даже самоубийца, которого по православным канонам нельзя отпевать и хоронить в освященной земле, в народном сознании сподобился святости!
Одна  из главных функций агиографии —  указывать образцы для подражания. В севернорусских житиях эта функция оказывается на заднем плане: трудно представить, чтобы кому-либо пришло в голову подражать Варлааму Керетскому или Кириллу Вельскому. Эти герои не вызывают желания «ревновать» им. Святость замещается человеческим горем, рассказ вызывает сочувствие, слезы сострадания. Севернорусские местночтимые подвижники — это ранняя вариация того литературного типа, который воплотился в «несчастненьких» Достоевского.
     Одновременно  с «несчастненькими» в агиографической прозе первой половины XVII в. появляется и предтеча Платона Каратаева, «добрый человек». Такова Ульяния Осоргина, муромская помещица, повесть о которой была написана в 20–30-х гг.
     Строго  говоря, это не повесть, а житие, или  «повесть о житии», как гласит рукописная традиция («Месяца генваря во 2-й день успение святыя преподобныя Ульянеи, муромския чудотворицы»). Еще при жизни Ульяния стала популярной и легендарной личностью, а лет через двадцать после кончины (ум. в 1604 г.) — местночтимой подвижницей, культ которой очень скоро перешагнул муромские пределы. Житие Ульянии Осоргиной писалось в ту пору, когда еще «не бе свидетельства», т. е. до обязательного и предшествовавшего канонизации ритуала — с протокольным опросом людей, исцеленных у гроба новой чудотворицы, очевидцев этих исцелений, и т. п. До сего времени, впрочем, не ясно, состоялось ли вообще такое «свидетельствование» и была ли Ульяния законным порядком причислена к сонму святых православной церкви.
     В рассказе о жизни Ульянии использованы многие этикетные ситуации агиографического сценария. Родители ее «живяста во всяком благоверии и чистоте». Сама она, как и пристало героине жития-биографии, «от младых ногтей бога возлюбя…, молитве и посту прилежаше», терпеливо снося насмешки сверстниц, любивших «игры и песни пустошные». Потом, уже в замужестве (ее выдали на шестнадцатом году), народив детей, она просилась у мужа в монастырь. Получив отказ, Ульяния уговорилась с супругом «вкупе жити, а плотнаго совокупления не имети». Жизнь ее была поистине благочестивой: «вдовами и сироты, аки истовая мать, печашеся, своима рукама омывая, и кормя, и напаяа». Она изнуряла свою грешную плоть, «томила тело»: спала на поленьях, в сапоги подкладывала ореховую скорлупу и черепки. За все это бог сподобил Ульянию святости. Когда отлетела ее душа, «вси видеша около главы ея круг злат, яко же на иконах около глав святых пишется».
     Разумеется, не может быть никаких сомнений в  том, что Ульяния была действительно из числа очень добрых людей. Ее любили, и было за что любить. В 1603 г., после двух неурожайных лет, на Руси начался великий голод. «Году же сему прешедшу, „ох, ох, горе, горе!“ всякому естеству воскличющу», — писал Авраамий Палицын. Считается, что голодной смертью вымерла «треть царства Московского». Богатые люди, по словам того же Авраамия Палицына, «не пощадеша братию свою», не захотели поделиться хлебными запасами, наживались на народном горе, «прибытков восприемаху десятирицею и вящши». Ульяния, к тому времени овдовевшая, сама «дойде в последнюю нищету, яко ни единому зерну остатися в дому ея», но продолжала подвизаться в добрых делах. Она пекла хлеб из лебеды и толченой коры, «от того же нищим даяше, и никого нища тща не отпусти; в то бо время без числа нищих бе».
     Что касается конкретных ее деяний, то в  иных случаях трудно распознать, какие из них списаны с натуры, а какие позаимствованы из агиографических образцов. По крайней мере однажды автор жития совершил этикетное насилие над реальностью — в сцене обретения мощей. Над могилой Ульянии построили зимнюю церковь. Прошли годы, и в церковном притворе похоронили ее сына Георгия Осоргина, который на одиннадцать лет пережил мать, «и обретше гроб ея на верху земли цел, не врежден ничим». В такой ситуации канон предусматривал «недоумение» (никто из присутствующих не помнит, кого и когда здесь погребли) и благоговейный «ужас» (от знамения, удостоверяющего святость мощей, покоящихся в гробу), В житии Ульянии канон выдержан: «И недоумеваху, чий есть, яко от многих лет не бе ту погребаемаго… Жены же, бывшыя на погребении, открыта гроб и видеша полн мира благовонна, и в той час от ужасти не поведаша ничто же».
     Мы  вправе не доверять «недоумению» автора: ведь житие Ульянии сочинил другой ее сын, по крестному имени Калистрат, а по мирскому Дружина. Даже если ему  не довелось хоронить мать (повесть, впрочем, вряд ли допускает такое толкование), то не мог же он, в самом деле, позабыть, где зарыто ее тело! Скорее всего, и зимнюю церковь в Лазареве построили как родовую усыпальницу (рядом с нею стояла старая церковь праведного Лазаря).
     Калистрат Дружина Осоргин в 1625–1640 гг. служил муромским избным старостой, т. е. был по самой должности человеком книжным, привыкшим выражать на письме свои и чужие мысли. Нет ничего удивительного в том, что он проявил себя на ниве агиографии. Удивительно другое: житие матери писал сын. Это само по себе свидетельствует о перестройке литературного сознания, о том, что русский писатель отступает от принципа «соборности» творчества и не страшится упреков в личной пристрастности.
     Конечно, Дружина Осоргин старался свести до минимума личный и семейный аспекты (вспомним ту же сцену обретения мощей). С этой целью он как бы изъял героиню жития из истории, гражданской и фамильной. Только в начале рассказа даны некоторые сведения исторического характера. Читателю сообщается, что Ульяния родилась в царствование Ивана Грозного, что по фамильным связям она принадлежала к кругу московских и городовых дворян Недюревых, Араповых, Лукиных, Дубенских, а после замужества — и Осоргиных (в рукописной традиции это «рекло» дается обычно в варианте «Осорьины»). Затем на сцене господствует только один персонаж, сама Ульяния. Тот, кто ждал продолжения семейной хроники, обманулся. Родственники и свойственники Ульянии, живые и умершие, — лишь статисты, хотя из других источников известно, что среди них были недюжинные в своем роде люди. Суббота Осетр Осоргин, человек «исторический» в ноздревском смысле, осенью 1571 г. был послан царем в Новгород за скоморохами и учеными медведями. Перед отъездом в Москву этот опричник «озорничал» на Софийской стороне (она в опричное время отошла к земщине, а земщина трепетала перед царскими «кромешниками» и не смела на них жаловаться), медведями травил людей, так что, по словам летописца, «в те поры много в людех учинилось изрону».
       Дружины Осоргина не было поползновений замалчивать грехи родни — пишет же он о «частых бранех… в детех» Ульянии, о распрях, в которых, быть может, и сам участвовал. Семейные грехи, как и семейные добродетели, мало его занимали. Он повествовал о подвижнице, а подвиг — это личная нравственная заслуга, тот «тесный путь», который надлежит осилить в одиночку. Святой в агиографии всегда затмевает окружающих, иначе его жизнь не имела бы исключительного, вечного и вселенского смысла. Но была и другая, не этикетная, а чисто человеческая причина, по которой Ульяния оттеснила всех героев на дальний план.
     Причина состоит в том, что сын пишет  о матери, а мать для человека как религиозного, так и просветительского сознания — всегда «святая» и всегда «подвижница». Повествование о благочестивой героине одушевлено личным отношением автора, согрето почтительным восхищением и сыновней любовью. Только сын, долгие годы живший бок о бок с Ульянией, мог наблюдать, как она дремлет — и перебирает четки: «Многажды видехом ю? спящу, а рука ея четки отдвигаше». Это уже не просто благочестивое упражнение, это привычка, это характер. Если между героем жития и его автором всегда есть дистанция, то здесь эта дистанция преодолевается и уменьшается. Житие превращается в биографическую повесть.
     Дружина Осоргин не кривил душой, когда рассказывал о своей матери. Из этого рассказа ясно, что она не принадлежала к разряду церковных богомолок и, напротив, редко ходила в церковь: «Не бе бо в веси той церкви близ, но яко два поприща; и не лучися ей в девичестем возрасте в церковь приходити». Так Ульяния вела себя и в пожилые годы, уже овдовев. После смерти мужа, пишет Дружина Осоргин, она «паче мирская отверже, печашеся о душе, как угодити богу, ревнуя прежним святым женам… моляся… и постяся и милостыню безмерну творя, яко многажды не остати у нея ни единой сребреницы,… и в церковь по вся дни хождаше к пению». Конец этой тирады — опять-таки дань агиографическому канону, ибо тотчас же, без перехода, сказано, что зимой, в сильные морозы, мать «к церкви не хождаше, но в дому моляшеся».
     За  что же сподобилась святости Ульяния? За повседневные и неустанные труды, за то, что была хорошей женой, матерью, снохой и хозяйкой, за нищелюбие  и странноприимство, — иначе говоря, за деятельную любовь к ближнему. Описывая, как во время великого голода мать отдавала последнее алчущим и жаждущим, Дружина Осоргин не противопоставляет ее другим помещикам. Но мы знаем — хотя бы от Авраамия Палицына, а читатели Дружины Осоргина знали по личному опыту или по рассказам отцов, что богатые прятали хлеб и что таких, как Ульяния, не много было в дворянских семьях. Всей жизнью запечатлела она любовь к «меньшой братии», и «меньшая братия» платила ей любовью и после смерти.
     Так высказана очень важная мысль  о том, что человек может заслужить  оправдание в миру, не в веригах подвижничества, а в семье, в «домовном строении», в родственной любви, в кротости и смирении. Повесть Дружины Осоргина отразила новые веяния в русском обществе, когда традиция духовного самоусовершенствования и уединения сменялась «социальным христианством», проповедью среди народа, заботой о улучшении его быта и нравственности. Ульяния Осоргина как тип принадлежит к кругу Дионисия Зобниновского и младшего ее современника Ивана Неронова, первого «боголюбца» и учителя протопопа Аввакума.

Раздел 2. Литература второй половины XVII столетия

    Общая характеристика
   В середине XVII в. у московских верхов возникла иллюзия, что страна вступила в период стабилизации. Казалось, что Смута с ее идеологическим и социальным антагонизмом окончательно преодолена. Казалось, что Россия вновь обрела вожделенную «тишину и покой», вновь превратилась в «святую Русь», последний оплот вселенского православия. Но скоро, очень скоро выяснилось, что единство нации — не более чем фикция. Переломным стал 1652 год.
   Он  начался пышными церковными торжествами, продолжавшимися весну и лето. 20 марта из Чудова монастыря в Успенский собор было перенесено тело патриарха Гермогена, который в 1612 г. погиб мученической смертью в захваченной поляками Москве. Тогда же Никон, еще не патриарх, еще новгородский владыка, с большой свитой отправился на Соловки за мощами митрополита всея Руси Филиппа Колычева, некогда задушенного Малютой Скуратовым по приказу Ивана Грозного. В главном храме Соловецкой обители Никон возложил на гроб страдальца государеву грамоту. В ней царь Алексей Михайлович молил Филиппа «разрешити прегрешения прадеда нашего» (для придания легитимного блеска своему недавнему самодержавию Романовы постоянно подчеркивали, что Алексей приходился внучатным племянником царю Федору Ивановичу, хотя это было родство по женской линии, по первой жене Ивана Грозного Анастасии). Царь «преклонял свой сан» перед церковью, публично приносил ей повинную.
   Пока  Никон был в отсутствии, Москва торжественно упокоила в Успенском  соборе еще одного архипастыря, Иова, который был лишен престола и сослан в Старицу Лжедмитрием. Через несколько дней после этой церемонии умер престарелый патриарх Иосиф; так что 9 июля, когда столица крестным ходом и колокольным звоном встречала Никона, она встречала нового главу русской церкви. Две недели спустя освященный собор выбрал его на патриаршество. Необычным и драматическим было это избрание. Никон несколько раз наотрез отказывался от «великого архиепископства», пока не добился того, что участники собора во главе с самим царем пали пред ним на колени и «распростерлись ниц». Тогда Никон уступил — при условии, что царь, бояре и архиереи будут «слушаться его во всем», признают его беспрекословную власть в «духовных делах». Царь дал согласие, и Никон, дабы придать ему законную силу, ввел упоминание о царском обещании в печатный «Служебник» 1655 г.
   Новый патриарх устроил это помпезное  зрелище не только для того, чтобы  удовлетворить свою непомерную гордыню. Он поставил монарха на колени для олицетворения определенной идеи: в духовной жизни нации, в руководстве культурой «священство выше царства». Эта сцена должна была ознаменовать победу церкви над государством. Эта сцена, кроме того, должна была завершить длившийся четверть века процесс перестройки русской церкви.
   За  руководство ею после Смуты боролись две силы, две группировки. Первая — это епископат и богатые монастыри (в крепостной зависимости от них находилось восемь процентов населения России). Вторая — это приходской клир, белое духовенство, которое по достаткам и образу жизни мало отличалось от посадских мужиков и крестьян. Вторую группировку возглавляли протопопы — царский духовник Стефан Вонифатьев, Иван Неронов, Аввакум. К этому кружку «боголюбцев», «ревнителей благочестия» принадлежал и Никон.
   «Боголюбцы» отдавали себе отчет, что после Смуты русская культура распалась на несколько течений, автономных или прямо враждебных. «Боголюбцы» стремились достичь единства культуры (разумеется, в рамках православия), приобщить к ней низы. Проповедь «ревнителей благочестия» была одушевлена христианской социальностью. Они не звали в скиты и монастыри — они предлагали «спасаться в миру», заводили школы и богадельни, проповедовали на улицах и площадях. Всякие иноземные веяния казались людям типа Ивана Неронова и Аввакума опасными для национального единства. Поэтому они косо смотрели на единоверных греков, украинцев и белорусов, утверждая, что под властью турок и поляков нельзя сохранить чистоту веры. Видя в Руси последний оплот православия, отождествляя культуру и веру, «боголюбцы» ратовали за оцерковление всего русского быта. Поэтому упорядочение литургии составляло предмет их особых забот.
   Когда Никон, «собинный друг» молодого царя Алексея, был возведен на патриаршество, выяснилось, что оцерковление жизни он понимал совсем не так, как его недавние сотрудники. Планы Никона предусматривали, чтобы Русь возглавила вселенское православие. Он решительно поддержал стремления Богдана Хмельницкого воссоединиться с Россией, не побоявшись неизбежной войны с Речью Посполитой. Он мечтал об освобождении балканских славян. Он дерзал думать о завоевании Царьграда.
   Эта идея православной империи и вызвала  церковную реформу. Никона беспокоила разница между русским и греческим  обрядами: она казалась ему препятствием для вселенского главенства Москвы. Поэтому он решил унифицировать обряд, взяв за основу греческую практику, которая, кстати, недавно была введена на Украине и в Белоруссии. Перед великим постом 1653 г. патриарх разослал по московским храмам «память», предписав заменить двуперстное крестное сложение трехперстным. Затем последовала правка богослужебных текстов, вплоть до символа веры. Тех, кто отказывался подчиниться нововведениям, предавали анафеме, ссылали, заточали в тюрьмы, казнили. Так начался раскол.
Предпочтя греческий обряд, Никон исходил из убеждения, что русские, принявшие христианство из Византии, самовольно исказили его. История свидетельствует, что Никон заблуждался. Во времена Владимира Святого греческая церковь пользовалась двумя различными уставами, Студийским и Иерусалимским. Русь приняла Студийский устав, который в Византии со временем был вытеснен Иерусалимским. Таким образом, не русских, а скорее греков нужно было уличать в искажении старины.
     Как и Никон, «ревнители древлего благочестия» были плохими историками. Не стремление к исторической истине, а оскорбленное национальное чувство подвигло их на борьбу с реформой. Разрыв с многовековой традицией они сочли надругательством над русской культурой. В реформе они не без основания усматривали западнические тенденции — и протестовали против них, боясь утратить национальную самобытность.
Никон без особого труда устранил «боголюбцев» от кормила церкви. Но торжество  патриарха было недолгим. Притязания на неограниченную власть вызвали раздражение царя и бояр. К 1658 г. разногласия обострились настолько, что Никон оставил патриарший престол. Восемь лет он прожил в своем Новоиерусалимском монастыре, пока церковный собор 1666–1667 гг. не осудил и его, и вождей старообрядчества, одновременно признав реформу.
     Дело  в том, что вселенская империя, по мысли Никона, должна была стать империей теократической. «Священство выше царства» — вот постулат, которым он руководствовался и который, не дожидаясь грядущего соединения православных народов, стремился утвердить в России.
     Ни  царь, ни бояре, ни дворянство в целом не могли смириться с притязаниями патриарха. На соборе, низложившем Никона, было заявлено: «…никто же не имеет толику свободу, да возможет противиться царскому велению…, патриарху же быти послушливу царю». Никон хотел беспредельной власти — такой же, как у римского папы. Но дворянство победило его, и дворянский царь Алексей Михайлович стал абсолютным монархом вроде Людовика XIV, который был ему почти ровесником.
     В то же время дворянство поддержало церковную реформу. Она облегчала  сношения с воссоединенной Украиной, да и проект объединения православных славян под эгидой Москвы занимал умы тогдашних русских политиков. В этой связи показательно, что дворянство почти не участвовало в защите старой веры. Редкие исключения прекрасно подтверждают это правило. Для знаменитой боярыни Федосьи Морозовой, дочери окольничего Прокопия Соковнина, верность старому обряду была семейным, а не сословным делом. В 1675 г. вместе с Морозовой была замучена ее сестра княгиня Евдокия Урусова, а двадцать лет спустя по делу о заговоре против Петра был казнен их брат Алексей Соковнин, «потаенный великой ереси раскольник». Семейным делом было староверие и у князей Хованских. Дворянство не хотело пойти на оцерковление русской жизни — ни в варианте Никона, ни в варианте «боголюбцев». Напротив, ограничение прав и привилегий церкви, секуляризация быта и культуры, без чего Россия как европейская держава не могла существовать, — вот идеал дворянства, который впоследствии воплотился в деятельности Петра.
     Естественно поэтому, что старообрядческое движение очень скоро превратилось в движение низов — крестьян, стрельцов, казаков, бедных слоев посада, низового духовенства. Оно выдвинуло своих идеологов и писателей, которые критику реформы и апологию национальной старины сочетали с неприятием всей политики дворянской монархии.
     Эти события потрясли церковь до самого основания. Однако ни уход Никона, ни соборная анафема старообрядцам не внесли успокоения в церковную верхушку, принявшую реформу. Кризис продолжался, так как перестройка унаследованной от средневековья культурной системы была долгим и мучительным делом. Уже на соборе 1666–1667 гг. зародились две враждебные партии — грекофильская («старомосковская») и западническая (партия «латинствующих»). По прихоти истории первую из них возглавил украинец Епифаний Славинецкий, а вторую — белорус Симеон Полоцкий, оба питомцы Киевской школы. Но Епифаний учился в ней еще до того, как митрополит Петр Могила придал ей латинское направление, взяв за образец польские иезуитские коллегии. Симеон Полоцкий, напротив, был воспитан как завзятый латинист и полонофил. У вождей тотчас появились русские ученики: у Епифания — инок Чудова монастыря Евфимий, богослов, писатель и справщик, а у Симеона — Сильвестр Медведев, бывший подьячий, а потом придворный поэт. В середине 80-х гг., когда учителя уже были в могиле, Евфимию и Медведеву пришлось вступить в открытую схватку.
     Внешняя оболочка этой схватки — спор о  времени евхаристии, о том, в какой  момент литургии хлеб и вино пресуществляются в тело и кровь Христову. Медведев, естественно, защищал католическую точку зрения, которую отвергал Евфимий. Разномыслие по этому частному богословскому вопросу отражало принципиальный антагонизм грекофилов и латинствующих. Обе партии сходились на том, что России нужно просвещение, но пути и формы этого просвещения они представляли себе по-разному.
и т.д.................


Перейти к полному тексту работы


Скачать работу с онлайн повышением уникальности до 90% по antiplagiat.ru, etxt.ru или advego.ru


Смотреть полный текст работы бесплатно


Смотреть похожие работы


* Примечание. Уникальность работы указана на дату публикации, текущее значение может отличаться от указанного.